— Странно вы говорите… Но, наверное, вы правы. Мне повезло. Скоро все кончится, и наступит покой. Покой, которого я так долго ждала. Наверное, то, что я вам говорю, ужасно, вы хотели просто пройтись с молодой дамой, а не выслушивать всю эту чушь…
— Да ничего, продолжайте, — спокойно и задумчиво произнес Виктор. — Это накопившиеся стрессы, организм выбрасывает адреналин, чтобы поддержать силы. Вам надо выговориться. Вы, наверное, боитесь откровенничать, боитесь, что это испортит карьеру, отношения.
— Я не боюсь, — усмехнулась Анни, — но просто это здесь никому не надо. Все в погоне за деньгами, каждый мечтает излить свою душу, а не выслушивать, что у других накопилось. Разве что какому‑нибудь рабочему… ну, он просто пожалеет, и все, зачем это? Жалость унижает.
Сиротский Приют в темноте темнел глыбой средневекового замка, лишь в одном из окон поверх занавесок виднелся тусклый отсвет красноватого коридорного ночника, обрисовавшего силуэт полуоткрытой двери. Через дорогу напротив тихо дремал квартал низеньких особнячков в стиле модерн; откуда‑то с той стороны, из молодого сада, доносилась еще робкая песня соловья. Впереди, над паровозным, небо светилось розоватыми клубами пара, подсвеченного пламенем печей, и доносились приглушенные удары молотов; казалось, с той стороны на поселок надвигается война, и на фоне этого розоватого, колышущегося неба неосвещенные леса строек вырисовывались какими‑то странными, футуристическими черными силуэтами. Наверное, именно в такую ночь Татлину пришла идея башни Коминтерна.
— Вы о чем‑то задумались?
— Так. Соловей, слышите?
Легкий, чуть слышный смех Анни смешался с шелестом листвы внезапно повеявшего ветерка.
— Да! Соловей! Все живое вьет гнезда. Давайте сменим тему. Что говорит наука о ближайшем будущем? Что нас всех ждет? В искусстве, например?
— Наверное, сплошной дизельпанк.
— Это что, как у Авраамова? Симфония гудков? Синтетическая музыка? Бесконечное множество тонов, рожденных бумагой, которую прерывает луч света? Вы знаете, есть композиторы, которые требуют сжечь все рояли, чтобы стать свободными от оков гаммы. Будет жаль, если это случится. Я люблю играть на рояле Моцарта.
— Да останутся рояли, и синтезаторы будут, и те же семь нот.
— Странно, я полагала, вы думаете иначе.
— Ну, человек же не может освободиться от самого себя! От физики своего тела, от восприятия. Даже машину нельзя построить, не думая о законах природы. Можно преодолеть тяготение Земли и полететь в космос, но нельзя отменить закон тяготения…
В кустах что‑то зашуршало.
— Ай, мышь! — взвизгнула Анни и бросилась к Виктору, судорожно вцепившись левой рукой в его плечо, как кошка, пытающаяся забраться на дерево. Ее лицо оказалось совсем рядом; от него лился легкий, необычный аромат цитрусовой свежести, казавшийся в то же время каким‑то странно знакомым. "Откуда у нее современные духи?" — подумал Виктор, но тут же, поддаваясь какому‑то неожиданному порыву, он прижал Анни к себе правой рукой и поцеловал в губы. Анни удивленно застонала; в темноте Виктор не замечал ее глаз, и только судорожное, разгоряченное дыхание давало ему понять, что она чувствует. Она застонала снова; в ней словно боролись инстинктивный страх и внезапно проснувшееся желание, не позволяя ни отпрянуть, ни обвить руками мужчину, столь дерзко покусившегося на недозволенное. Наконец, воля взяла в ней верх, и она сильно оттолкнула Виктора; разгоравшееся возмущение с трудом пыталось подавить непроизвольно разлившуюся по телу жажду слабости.
— Вы… вы такой же, как все! — полушепотом воскликнула она. — вам все можно, да… потому что я танцорка…
— Да что вы…
— А я смеялась над вами, слышите? Рассказала вам про тяжелую жизнь, вы все верили, разжалобились… Как это смешно! Как вы наивны! Разве с начала не было понятно — мы люди разной расы…
— Раса, раса! — Виктора внезапно взорвало. — Помешались вы тут все на этих расах! Неужели должны погибнуть десятки миллионов людей, чтобы стало ясно: есть только одна раса — человеческая! Только одно существо на земле умеет думать — это мы! Что вы за люди, в конце концов!
Анни растерянно взглянула на него, но не могла остановиться.
— А вы! Вы так красиво говорите! Почему вы так сделали?!
— Почему?
— Да, почему?
— Потому что это прекрасно! Почему эта ночь? Почему соловей поет? Почему люди ходят по земле, и вдруг, ни с того, ни с сего, сочиняют песни? "Жатондре лё жур э ла нуи жатондре тужур, то ретур…" Почему так? Вы знаете — я не знаю!
— Что? — воскликнула Анни. — Что вы сейчас спели?
— Так, пришло в голову. Песня такая, то ли французская, то ли итальянская…
— Спойте еще… дальше…
— Дальше я по- французски не помню, по русски могу.
— Давайте по русски… ваш французский ужасен.
— Пожалуйста…
Буду ждать — день, ночь напролет
Буду ждать тебя,
Приходи.
Буду ждать,
Ведь к пустому гнезду
Птица вновь весной
Прилетит.
Не развеют грусть
Уходящие дни -
Сердца не унять,
Все равно я дождусь,
Ты приди…
Анни внимательно слушала его; сплетенные пальцы ее рук, поднятых к груди, выдавали волнение.
— Вот… дальше не помню, но если хотите, могу вспомнить, записать…
— Послушайте, — произнесла она уже более спокойным тоном, — я больше не сержусь на вас. Вы, похоже, сочли мой испуг притворством и неверно поняли. Вы не могли бы потом как‑нибудь зайти ко мне, и мы бы подобрали ноты? У меня в номере есть фортепиано. Можно послезавтра, в "Версале" как раз трехдневная гастроль Филиппо Заварзини, и я свободна…